Причины призвания варягов на Русь

Причины призвания варягов на Русь

Причины призвания варягов на Русь- История России

Рассмотрим основные причины призвания варягов на Русь по исследованию Гедеонова Степана Александровича «Варяги и Русь».

Причины призвания варягов на Русь

Вопреки положительному сказанию летописи Шлецер не допускает призвания князей в смысле правителей.

«Люди, — говорит он, — возвращенные к дикой свободе, и, может быть, подобно далекарльским крестьянам столь же мало знавшие, что такое значит король, не могли вдруг и добровольно переменить гражданское свое право (civitas) на монархическое (imperium). Они искали только защитников, предводителей, сберегателей границ (по-исландски Landvarnarmenn) в случае прихода новых грабителей».

Мы не узнаем отсюда, ни в каком качестве, на каких правах и условиях были призваны эти Landvarnarmenn’ры; ни вследствие каких логических побуждений славяне и чюдь, выведенные из терпения жестокостью и насилиями норманнов, сначала изгоняют своих притеснителей, а потом, опасаясь возвращения изгнанных, призывают их сберегателями своей безопасности.

Эверсу не стоило большого труда опровергнуть эту теорию; если бы выведенные Шлецером положения принадлежали и самому Нестору, историк имел бы полное право отбросить их, как противные исторической вероятности и здравому смыслу; что же, когда они только плод шлецеровского воображения!

Приводимые из истории других народов мнимые примеры подобных призваний убеждают нас только в одном, а именно, что факт призвания, каковым он представлен у Шлецера, явление беспримерное в истории народов древних и новых. Британцы призывают англосаксов на помощь против пиктов и скоттов, не против самих себя.

Жители Руана, изнемогая от набегов Гастингса, угрожаемые нападением от норманнов Роллона, лишенные, наконец, всякой надежды на помощь от короля Карла, решаются признать над собою власть Роллона, с тем, чтобы он защищал и судил их по праву. Это более или менее история всех беззащитных, к сдаче принужденных людей; но что общего между жителями Руана, ожидающими погибели от двух, уже остальной землей овладевших врагов, и победными, только что от ига освободившимися племенами славян и финнов?

Об отличии между сдачею Руана и призванием варяжских князей можно судить по последствиям той и другого. Роллон владеет Нормандией на правах завоевателя; земля побежденных размежевана по веревке; товарищи Роллона делят между собой города и деревни; прежние владельцы изгоняются или становятся вассалами новых. Знает ли русская история о подобных явлениях? Допуская причину, норманнская школа не вправе отделять ее от последствий.

Круг, принимающий призвание князей, ссылается на герулов и указывает на отправленное ими посольство из Мизии в Скандинавию, чтобы избрать себе там властелина из царского рода. Но герулы и скандинавы были одного племени, одного языка. Славянские народы были не менее германских привержены к своей национальности. Мы не видим, чтобы славяне балтийские, бывшие в несравненно теснейших против Руси то враждебных, то дружеских отношениях к норманнам, призывали их княжить над собой; венды платят дань германскому императору, князья их ездят за решением споров в Компьень; но ни венды, ни чехи, ни другие славянские племена не просят князей у своих врагов германцев, норманнов, аваров.

В эпоху позднейшую, когда по мере возрастающего образования должна была усилиться в людях привязанность к родной почве, киевляне грозят Ярославичам покинуть Киев и уйти в Грецию; и мы знаем, что вообще подобного рода выселения были в духе славянских народов. Не решились ли бы скорее словене и кривичи выселиться из Новгорода, Изборска или Полоцка (допустив вероятность ничем не оправдываемого в них панического страха от изгнанных варягов), нежели «подвергнуть себя снова игу тиранов раздраженных, или искать в них самих защитников против их самих»?

Сознавая основательность этого возражения, Погодин полагает, что были призваны не изгнанные в 859 году (?), а особое норманнское племя, варяги-русь «известное им (славянам и финнам) вероятно более других, вследствие каких-нибудь предыдущих обстоятельств, напр., торговли, которую искони производили новогородцы на море Балтийском» и пр. Я не думаю, чтобы в призвании того или другого норманнского племени могло быть существенное различие; самое призвание не могло слишком разниться от завоевания.

Как бы то ни было, если принять с большинством норманистов, что варяги-русь были шведские россы, обитавшие на ближайшем к новгородским словенам и чюди упландском береге, на так называемом Родене, выходит, что варяги-норманны, имевшие дань на словенах, чюди и пр. и изгнанные в 862 году, принадлежали к дальнему; менее известному племени; роденские же шведы, наши соседи, жили с нами в согласии, почему и призваны княжить над нами! Где же тут историческая вероятность и логика?

Ни Круг, ни г. Куник не обращают особого внимания на вопрос о причинах призвания; последний (несмотря на заглавие своей книги) едва ли не принимает чистого норманнского завоевания.

Г. Соловьев не отвергает предания летописи; но, основываясь преимущественно на словах Нестора «и почаша сами въ собе володъти; и не бе въ нихъ правды, и въста родъ на родъ, быша въ нихъ усобиц, и воевати почаша сами на ся», полагает, что до призвания князей общественное устройство славянских племен на Руси не переходило еще родовой грани… веча, сходки старшин, родоначальников не могли удовлетворить возникшей общественной потребности, потребности наряда… чему доказательством служат усобицы родовые, кончившиеся призванием князей.

Целью призвания, говорит он далее, было установление наряда, нарушенного усобицами родов:

«Роды, столкнувшиеся на одном месте и потому самому стремившиеся к жизни гражданской, к определению отношений между собою, должны были искать силы, которая внесла бы к ним мир, наряд, должны были искать правительства, которое было бы чуждо родовых отношений, посредника в спорах беспристрастного, одним словом третьего судью, а таким мог быть только князь из чужого рода».

Взирая на причины призвания варяго-норманнских князей как на естественное следствие тогдашнего положения славянских племен, а на самый факт призвания как на явление исторически необходимое, г. Соловьев забывает, что этот факт (если допустить норманнство варяжской Руси) является случаем беспримерным, единственным в истории народов, тогда как причины его (беспорядки и смуты вследствие родовых усобиц) существуют в данную эпоху и при тех же самых условиях у всех известных народов.

Что Нестор говорит о восточных славянах в IX веке, то самое говорят Дитмар, Адам Бременский, Гельмольд о западных; его слова «и не бе въ нихъ правды, и въста родъ на родъ» представляют живую картину состояния вендских племен в конце XII столетия; между тем вендские славяне не призывают князей от норманнов или от немцев. Каким образом (при относительно меньшей степени образования) является у восточных славян в девятом веке политическая потребность наряда, выражающаяся призванием князей от чужого народа, неизвестная при одинаковых условиях западным славянам XII? Может ли народ или общество, желающие князя миротворца и судью, обратиться к князьям чужого, враждебного племени, не знающим ни языка, на котором должны выслушать притязания родов, ни права, по которому судить своих подданных? Заметим, что у г. Соловьева, несмотря на его теорию славяно-чюдского союза, дело идет здесь об одних только славянских племенах; при участии финнов в призвании являются новые, неразрешимые затруднения.

Между славянами и финнами не может быть речи о столкновении родов на одном месте, о возникшем отсюда стремлении к жизни гражданской, к определению отношений между собою и пр.; а только о столкновении двух разнородных и враждебных народностей, историческом явлении, всегда и везде вызывавшем не призвание одного общего князя, а кровопролитные войны, завоевания, истребление одного народа другим.

Самое стремление к новому порядку вещей, к переходу из патриархального состояния в политический быт понятное (в смысле проводимой г. Соловьевым теории) у славянских народов, оказывается произвольной мечтой историка относительно финских племен; подобные стремления в народах не исчезают; а о чюдских населенцах Руси сам г. Соловьев замечает, что еще в XIII веке они оставались на той же ступени гражданственности, на какой, по его мнению, славянские племена дреговичи, северяне, вятичи находились в половине IX века; жили особными и потому бессильными племенами, которые, раздробляясь, враждовали друг с другом.

Наконец, дозволяет ли историческая вероятность допустить в славянах и финнах IX столетия странное убеждение, что норманнские конунги, призванные со своими родами или дружиною, явятся не завоевателями, а миротворцами?

Норманнская теория не объясняет ни причин, ни последствий призвания; и те, и другие чисто славянского свойства; для настоящего их уразумения необходимо предварительное указание на те, всем славянским народам общие условия их внутреннего организма, из случайного развития которых вышло, по нашему мнению, дело призвания.

Только посредством аналогического сравнения известных явлений общеславянского быта с одинаковыми явлениями в быте доваряжской Руси можно извлечь из скудных известий Несторовой летописи сокрытые в ней намеки на то особое состояние восточных славянских племен, которое во второй половине IX века вызвало их к избранию князей из иноплеменного, хотя и славянского рода.

Два основных факта проявляются во всех славянских историях; это, с одной стороны, особое преобладание родового и религиозного старшинства в отдельных племенах; с другой, утвержденное на понятиях о родовой собственности значение княжеского достоинства.

Совокупность родов образует племя; совокупность племен землю. Понятие о земле неразлучно у славян с понятием о народности; Cechy и Ceska zeme, Morawa и Morawska zeme, Русь и Русская земля означают вместе народ и землю. При общей основе их организма, отношения как родов, так и племен определяются законами старшинства.

Каждый род в племени, каждое племя в земле составляют особый мир; старшинство в отношениях родов и племен получает значение благородства и власти, прямой источник раздоров, нередко взаимной ненависти племен. По свидетельству безымянного биографа св. Отгона, юлинцы, уважая старейшинство и благородство щетинян, не решались принять христианства без предварительного их согласия.

По мере размножения родов и племен, на основании особых родовых отношений образуются союзы (таковы у прибалтийских славян союзы оботритов и лутичей), постоянно изменяющие свой состав и значение вследствие вольного или вынужденного перехода племен от одного союза к другому. Отсюда беспрерывные изменения в этнографии и самой ономастике западных славянских племен у Эйнгарда, Дитмара, Адама, Гельмольда, Видукинда и других.

Как у нас дулебы переходят в бужан, а бужане в волынян, так Эйнгардовы велетабы в Дитмаровых лутичей. Имена линонов, смельдингов и бетенцев сменяются именами варов или вукраинцев и абатаренов. Вукраинцы переходят у Гельмольда в вагиров; изменения, вызываемые временным преобладанием одного племени над другим, иногда слиянием двух или нескольких племен и свидетельствующие о вечном состоянии брожения в самобытно развивающихся славянских народностях. Делению на племена и союзы отвечает деление на религиозные обедиенции; старшинству племенному старшинство теократическое.

В Гельмольдово время теократическое первенство над всеми славянскими племенами принадлежало Арконе и Руе. Вражды племенные вызывают религиозные и наоборот; нередко и самое понятие о княжеской власти определяется теократическим значением или старшинством племени или города. Премыслид, владевший вышеградским столом, был ipso facto законным князем Чешской земли.

Князьями начинается история всех славянских народов. У хорватов пять братьев: Клюкас, Лобель, Козенец, Мухло, Хрват и две княжеские сестры, Туга и Буга. У сербов два брата неизвестных по имени; у хорутан Борут; в биографии св. Руперта упоминается о «Carentanorum rege» около 684–718 годов. У ляхов Попел; у чехов Чех, Само, Крок и т. д. Напрасно навязывают славянам первоначально демократический быт. «Сей народ, — говорит Карамзин, — подобно всем иным, в начале гражданского бытия своего не знал выгод правления благоустроенного, не терпел ни властелинов, ни рабов в земле своей, и думал, что свобода дикая, неограниченная, есть главное добро человека».

Это мнение не основано на изучении коренных законов исторического быта славянского общества; в превратности толкования приводимых ему в доказательство мест иноземных писателей удостоверяют положительные, исторические факты, засвидетельствованные этими же писателями или их современниками. Понятно, что при множестве однородных князьков, деливших верховную власть между собою, при княжеских съездах, определявших права их, при городских вечах и пр., внутреннее устройство славянских племен не отвечало понятиям византийцев о монархии, в греческом смысле единодержавия. В самом деле, славянские племена признавали власть не одного лица, а всех членов княжеского рода.

От Прокопьева современника императора Маврикия (582–602) узнаем мы настоящее значение этого мнимого демократизма славянских народов. «Non fuerit inconveniens, — говорит он о славянских князьях — aliquos eorum trahere in partes suas, vel persuasionibus, vel largitionibus… ne se omnes hostiliter jungant, et, subunius imperium concedant)». Выводить из Прокопьевых слов демократическое устройство славянского общества так же неверно, как основывать мнение об отсутствии у славян княжеской власти на известии Константина Багрянородного об управлении далматских славян не князьями, а старейшинами и жупанами.

Это плохо понятое, а может быть, и переписчиком искаженное место Константина, поясняется соответствующим ему в летописи продолженного Феофана; по словам ее, все эти народы управлялись собственными князьями еще до крещения при Василии Македонянине. Сам Константин свидетельствует о существовании князей и княжеских родов у всех славянских племен при первом их появлении в истории.

Как в VI веке Прокопий, так в XI Дитмар свидетельствуют не о демократическом устройстве славянского общества, а об основном начале славянской гражданственности, о начале родовом, в его применениях к княжеской власти. Из современных германских источников нам известно существование княжеских родов у лутичей уже в VIII веке; у оботритов эти роды ведутся в непрерывной связи от конца VIII до конца XII столетия.

У чехов Козьма Пражский пересчитывает до времен исторических, т. е. от Крока (VII век) до Боривого I десять князей, наследственных обладателей Чешской земли. Самые историки, утверждающие свое мнение о первоначально демократическом быте славянских народов на неверно толкуемых свидетельствах писателей X, XI и XIII столетий, сознают развитие у них монархического и аристократического начала уже в VI и VII веках.

Под какими бы названиями ни являлись эти властелины (у большей части славянских племен князья; у славян диоклейских великие жупаны, переходящие потом в королей), основные начала и права княжеской власти одинаковы у всех славянских народов; у всех повторяются известные нам явления русской истории, при князьях варяжской династии. Владение сообща родовым наследием под верховным управлением старшего в роде или семье, коренное общеславянское право, существующее и доныне у черногорцев, сохранившееся у чехов до XVII столетия.

Отсюда встречающееся только у славян выражение дедина (у поляков dziedzictwo; у чехов dedina) для обозначения общего родового наследия; отчина уже выдел из общего достояния, основанный на частном приобретении, в строгом смысле нарушение права дедины. На применении к управлению землею этих органических законов славянской семьи утверждается значение княжеской власти в славянском мире. Все князья члены одного рода; обладание землею составляет нераздельную родовую собственность; великий князь означает старшего в роде.

Самая теогоническая система языческой Славянщины основана на законах родового начала, в их применении к верховной власти богов, небесных князей; славяне, по свидетельству Гельмольда, признавали одного верховного бога, родоначальника всех других богов, а их исполнителями порученных им должностей, так что, происходя от него, они были тем сильнее, чем ближе родством к всемогущему богу богов.

Утвержденное на одних и тех же патриархальных началах старшинство родов, племен, религиозных объединений и городов не противоречит идее о княжеском полновластии, а только довершает органическое здание славянского общества. Славянский князь полный хозяин в земле; но над княжеской властью есть древний обычай, закон, правда. Выдающиеся отсюда славянские особенности, мирские сходки, веча, советы старшин, могут представляться в исключительно демократическом виде только неславянским или предубежденным историкам.

Как из начала родового и религиозного старшинства племен вражды племенные, так из начала старшинства в родах княжеских усобицы княжеские; о тех и о других свидетельствуют летописцы всех времен и народов. Уже в VI веке главные явления всех славянских историй: вражда племен, отсутствие единодержавия, существование княжеских родов, усобицы княжеские.

История словено-русских племен должна повторить в IX веке общие всем славянским народам условия их внутреннего устройства, как их повторяет впоследствии при князьях варяжской династии. Эти русские исторические явления могут быть дознаны и определены, несмотря на сухость и неясность источников.

О состоянии Руси в эпоху призвания перед нами два мнения, отличных по выражению, но ведущих к одинаковым историческим заключениям; Шлецера о дикости, г. Соловьева о младенчестве словено-русских племен. И то, и другое воззрение вынуждено (быть может, и бессознательно) необходимостью согласовать историческую вероятность с теорией о скандинавском происхождении Руси; добровольная подчиненность славянских племен враждебному игу полудиких норманнов логически немыслима, если не представить этих племен стоящими в IX веке на несравненно низшей, против своих скандинавских властителей, степени гражданского образования.

Под влиянием этой необходимости Шлецер принимает в буквальном смысле слова летописца о звериных обычаях славянских племен, населявших в IX веке нынешнюю Россию; вследствие чего и изображает их людьми, не имевшими до 860 года политического постановления, сношения с иноплеменными, письма, искусств, религии, или только глупую религию; дикарями вроде ирокойцев и альгонкинцев и пр.

В наше время, после исследований Шафарика и трудов русской исторической школы последних десятилетий, после нумизматических открытий Френа, Савельева и других, мнение Шлецера о чрезмерной дикости словено-русских племен уже далеко не имеет прежнего значения; оно основано не на изучении фактов, не на определении настоящих законов гражданского устройства доваряжской Руси, а на ложных понятиях энциклопедической школы XVIII столетия об исторических началах народов.

В девятом веке ни западные, ни восточные славяне не стояли на той низкой ступени человеческого образования, о которой, вместе с Шлецером, мечтали Гебгарди и большинство немецких, славянам враждебных, историков. Исследования, основанные на положительных фактах, утвердили за славянским языческим миром существование, в известной степени, права, торговли, городов, письма, сложной языческой теогонии, всех условий общественной жизни.

Переводы церковных книг, чешские поэмы времен язычества и пр. явно свидетельствуют как о высокой степени раннего образования славянского языка, так и о его превосходстве, по развитию грамматических форм, над современными ему наречиями других, новейших европейских народов. Из беспристрастных немецких историков многие сознают сравнительное превосходство славянского над германским образованием в эпоху язычества; пораженные торговым и земледельческим благосостоянием поморских славянских земель, бамбергские миссионеры сравнивали Вендскую область с обетованной землей.

«Еще в то время, — говорит граф Столберг, — когда германские племена жили только охотою и рыбною ловлею, мало занимаясь земледелием, славяне были уже искусными и трудолюбивыми хлебопашцами, готовили неизвестные немцам земледельческие орудия, ткали полотно и выделывали шерсть, промышляли и иными ремеслами. Для многих житейских потребностей, предполагающих уже высшее развитие образования, славянские языки знают туземные, определенные, чисто славянские выражения, тогда как те же предметы означены в германском языке словами, явно заимствованными из латинского; ясное доказательство, что германцы узнали их гораздо позднее от римлян».

Отличались ли восточные славяне от западных особой суровостью нравов, особою невосприимчивостью начал просвещения?

Мы имеем доказательства противного; уже одни торговые связи с Востоком не могли не способствовать развитию в Руси всем славянским племенам природных наклонностей к гражданственности и образованию; и если Шафарик зашел слишком далеко в представлении новгородских славян IX века народом, изнеженным роскошью и богатством, то все же основная его мысль исторически верна; в рассказах исландского севера Гардарикия времен Владимира и Ярослава представлена землей блеска и пышности; из американских дикарей Шлецера и Добровского никакое призвание не создаст Руси XI столетия. Само дело призвания (если только не извращать смысла летописи в угодность прихотям скандинавизма) обличает замечательную, не одного исследователя поразившую степень развития гражданского чувства в словено-русских (по крайней мере северных) народностях.

Противополагать исторически дознанным фактам мрачную картину дикости славянских племен у Нестора или Козьмы Пражского значит не ведать духа и направления христианских летописателей средних веков; отличительная черта их, умышленное унижение всего былого, в похваление книжной образованности своего времени.

Теория г. Соловьева о состоянии младенчества словено-русских племен в IX веке утверждается на двух главных положениях: 1) отдельный, уединенный быт по родам этих племен; 2) управление родов родоначальниками, ненаследственными старшинами.

Он говорит: «Летописец прямо дает знать, что несколько отдельных родов, поселившись вместе, не имели возможности жить общей жизнью вследствие усобиц; нужно было постороннее начало, которое условило бы возможность связи между ними, возможность жить вместе; племена знали по опыту, что мир возможен только тогда, когда все живущие вместе составляют один род с одним общим родоначальником; и вот они хотят восстановить это прежнее единство, хотят, чтобы все роды соединились под одним общим старшиною, князем, который ко всем родам был бы одинаков, чего можно было достичь только тогда, когда этот старшина, князь, не принадлежал ни к одному роду, был из чужого рода».

Я оставляю покуда в стороне несколько произвольное толкование летописи; допускаю правильность выводимых г. Соловьевым из слов Нестора заключений о первобытном состоянии словено-русского общества в IX веке, но спрашиваю: на чем основан авторитет летописца в общем деле о степени образования русских племен до варягов?

Он мог знать по преданиям, былинам и песням о положительных фактах, о варяжской и хазарской дани, о призвании варяжских князей, о действиях Рюрика, Олега, Игоря; но здесь перед нами не факты, а представление, какое монах XI–XII столетий себе составил об устройстве словено-русского общества в эпоху мифической древности. Почему должны мы верить на слово Нестору в вопросе, о котором так смело и решительно отвергаем свидетельство его современника Козьмы Пражского? В подобных случаях сказания летописца имеют вес только при согласии с законами исторической аналогии и правдоподобия, при подтверждении их свидетельствами современных иноземных писателей.

Но, за исключением еврейской семьи, история не знает ни одного земледельческого народа в том состоянии и при тех условиях первобытности, в которых является Русь IX века у г. Соловьева. Дионисий Галикарнасский, Плутарх и другие сохранили память о началах римского общества; но в основу ему полагают не род (gens), а племя (tribus) рамнетов, составленное из тысячи родов, распадавшихся на десять курий, при совете старшин (decuriones) или сенате, во главе коего стоял князь — rex.

За восемь столетий до Рюрика Тацитовы германцы являются совокупной народностью, распадающеюся на племена, с общим для всех народным правом, верховной властью, судами, сословиями. Прямых свидетельств о внутреннем состоянии Руси в IX и предшествующих веках до нас не дошло; но мы имеем известия Эйнгарда, фульдских летописателей, Видукинда и пр. о прибалтийских славянах, византийских историков о славянах болгарских и адриатических; ни те, ни другие не представлены американскими дикарями или израильтянами времен Авраама.

Да и к какой эпохе относятся слова летописи, на которых г. Соловьев утверждает свою систему? Он говорит: «Что касается быта славянских восточных племен, то начальный летописец оставил нам об нем следующее известие: каждый жил со своим родом, отдельно, на своих местах, каждый владел родом своим».

Летопись говорит: «Поляномъ же живущемъ особе и володеющемъ роды своими, иже и до сее братьи бяху поляне, и живяху кождо съ своимъ родомъ и на своихъ местехъ, владеюще кождо родомъ своимъ. Быша 3 братья…» и пр.

Здесь речь идет не о девятом столетии, а об эпохе задолго до построения Киева. Положим, что Нестор не отличал быта полян Киевых от быта новгородцев и кривичей в эпоху призвания; историк XIX столетия не имеет права впадать в ту же ошибку, не смешивать славян времен Рюрика со славянами, у которых гостил апостол Андрей.

Я не знаю той эпохи всемирной истории, к которой можно бы отнести то состояние словено-русских племен, в котором они представляются г. Соловьеву; но только, конечно, не к IX веку. В это время нам известны не отдельные роды, живущие на своих местах без общения и связи; а словено-русский народ, отличный от прочих славянских народов по наречию, распадающийся на шесть известных племен, имеющий свои города, свое право, свое особое язычество, свою торговлю, свои общие и племенные интересы. Если вникнуть в смысл летописи, мы увидим, что в доваряжский период нашей истории принадлежат такие общественные явления, которые невозможны иначе как при соединении всех словено-русских племен в одно гражданское целое. Эта история знает при самом начале своем князей, воевод, бояр, княжих мужей, денежные пени, налоги, пошлины, права наследства; не говоря уже о тех многочисленных юридических постановлениях и лицах, о которых упоминается в Русской Правде и большая часть коих была, без сомнения, исконным достоянием словено-русского общества. Возможны ли эти учреждения при том состоянии первобытности русских людей, какое предполагает г. Соловьев? Или, в самом деле, это явления позднейшие? В таком случае должно указать на их происхождение. Норманнская школа, если и не для пояснения народного русского быта, о котором она никогда не заботилась, но из этимологических видов выводила князей, бояр, тиунов, грид, мечников, ябетников, вирников, метников, огнищан, смердов, людей, обла и пр. и пр. из скандинавского источника; это понятно; по крайней мере, последовательно. Принимая славянские племена в IX веке за разъединенные стада человекообразных существ, еще не дошедших до понятий о Боге и о княжеской власти, она вносила к ним все учреждения германо-скандинавского общества; даже самый скандинавский язык. Конечно, все это неверно и даже смешно; но для допускающих норманнское происхождение варяжских князей естественно и логически необходимо; так естественно и логически необходимо, что в продолжении ста слишком годов весь ученый славянский и не славянский мир верил в норманно-русских больярлов, гирдменнов, ейн-гандинов, лидов, смаердов, танов, думансов и т. д.; и только недавно г. Срезневский покончил с этой этимологической мистификацией. Варягами ли (т. е. как увидим, западными славянами) занесены к нам все общественные учреждения и звания, о которых упоминается в первые два века нашей истории? Иные, конечно; но далеко не все, далеко не большая часть их. Как на западе славянские земли делятся на союзы оботритов и лутичей, моравов и словаков, так шестиплеменная земля на востоке распадается на словен и на южную Русь. Прокопий, кажется, уже знал об этом делении; у Нестора связь и антагонизм Новгорода и южной Руси проглядывают в первых строках летописи. На родственной и политической связи Новгорода с Киевом и выдающихся отсюда исторических особенностях основана вся первобытная история Руси. Заметим здесь, что уже из Несторова предания о словенском происхождении шести русских племен следует заключить о племенном старшинстве Новгорода в Русской земле; от словен, по сказанию летописца, принимает Киев сначала Аскольда, потом династию Рюрика; и в обоих случаях не вследствие прямого завоевания. Еще при Всеволоде Георгиевиче (несмотря на изменившиеся отношения племен после перенесения великокняжеского стола на юг) Великий Новгород считается старшим городом на Руси: «А Новъгородъ Великый старшиньство имать княженью во всей Русьской земли»; историческое явление, далеко восходящее за эпоху призвания варягов. На юге летописец свидетельствует о племенной вражде между полянами и древлянами; Аскольд и Дир воюют на древлян; по смерти Игоря древляне домогаются власти и старшинства посредством сочетания своего князя с вдовой Игоря.

Нет сомнения, что и между прочими племенами велись кровавые споры о старшинстве; о подобных, всем славянским народам общих явлениях, находим отголосок и в позднейшее время: «Непротиву же Ростиславичема бьяхутся володимерци, но не хотяще покоритися ростовцемъ, зане молвяхуть: пожьжемъ и, пакы ли посадника въ немъ посадимъ; то суть наши холопи каменьници».

«Новгородци бо изначала, и смолняне, и кыяне, и полочане, и вся власти якоже на думу на веча сходятся, на что же старейшии сдумають, на томъ же пригороди стануть; а зде городъ старый Ростовъ и Суждаль, и вси боляре, хотяще свою правду поставити, не хотяху створити правды Божья, но како намъ любо, рекоша, тако створимъ, Володимерь есть пригородъ нашь» и пр.

И здесь опять древний обычай, остаток прежнего порядка вещей, основанного на древнеславянском праве.

Труднее, при известной скудости дошедших до нас преданий о словено-русском язычестве, указать на следы нераздельных от племенных междоусобий религиозных распрей у русских славян. В существовании самого явления не дозволяют сомневаться как законы исторической аналогии, так и засвидетельствованное летописью нерелигиозное отличие между славянскими племенами. Г. Буслаев справедливо заметил, что Нестор определительно и ясно отличает три брачных обычая; древлянский (умыкание), северский (побеги) и полянский (брак с родительского согласия).

Только напрасно, думаю, видит он здесь три ступени, три эпохи в историческом развитии брака. Поляне, древляне, северяне, как одновременные поселенцы в земле, как однокровные члены словено-русской семьи, не могут быть отличены друг от друга по эпохам и периодам образования; и доныне древлянский обычай насильственного, враждебного умыкания сохранился у сербов. Здесь отличие по сектам, по религиозным обедиенциям племен, как у балтийских славян; то же самое видим и в отношении к сожжению и погребению мертвых. Радимичи, вятичи и северяне сожигали мертвых; арабские писатели и Лев Диакон свидетельствуют об обряде сожжения у руси X века; другие племена держались обычая погребения; Аскольд и Олег преданы земле; Игорь погребен древлянами.

У вендов и чехов оба обряда существовали одновременно; явление, очевидно, основанное на преобладании того или другого племенного богопоклонения. По всем вероятностям, кривичи принадлежали к обедиенции ромовского жреца Криве-Кривейто; уже одним этим обстоятельством, так явно свидетельствующим о значении, какое словено-русские племена придавали религиозным вопросам, обусловливаются и необходимые последствия этого мистического направления умов; и при отсутствии прямых исторических указаний очевидно, что разнообразие религиозных обрядов и сект вызывало религиозные усобицы на доваряжской Руси, как их заведомо вызывает в земле балтийских славян.

Как теория Шлецера о дикости, так теория г. Соловьева о младенческом состоянии Руси в эпоху призвания необходимо ведет к отрицанию княжеской власти у словено-русских племен до варягов. Мнение это, нашедшее себе опору в неверно понятых свидетельствах двух-трех иноземных писателей о мнимодемократическом быте славянских племен вообще, стало, вместе с норманнским происхождением руси и призванием варяжских князей из Скандинавии, каноническим догматом русской истории от Шлецера до наших дней; между тем, для утверждения этого догмата приходится, как сейчас увидим, отвергнуть целый ряд исторических фактов, внесенных в Несторову летопись; отвергнуть понятие самого Нестора о значении слов князь, княжение, княжить; допустить, что русские славяне стояли несравненно ниже всех остальных славянских народностей не только по образованию, но и по самой способности к образованию; принять, наконец, что дикари, еще неспособные к самому понятию о княжеской власти, вдруг почувствовали (в соединении с другими финскими дикарями) необходимость монархического устройства и приняли от скандинавов, основанное на неизвестном скандинавам родовом начале, нераздельное управление землей одним княжеским родом.

Мы привели утвержденные свидетельством современных писателей доказательства древнейшего существования княжеских родов у всех славянских народов; в эпоху призвания мы знаем у моравских славян князей Ростислава, Святополка и Коцела; у ляхов Пястов; у чехов Премыслидов; у оботритов и лутичей потомков Дражка и Драговита; у всех княжеская власть и княжеские роды со времен незапамятных. Где причины предполагать невозможное отличие в основных формах народной жизни между славянами русскими и остальными славянскими племенами? Если бы летопись не упоминала положительно о русских князьях до варягов, и тогда бы законы исторической аналогии утвердили это основное, общеславянское явление и за словено-русским миром. Но мы не имеем недостатка в положительных, несомненных доказательствах. «Но се Кий княжаше въ роди своемъ», — говорит летопись и далее: «И по сихъ братьи держати почаша родъ ихъ княженье въ Поляхъ, въ деревляхъ свое, а дреговичи свое», и пр. «А наши князи добри суть, иже распасли суть Деревьску землю». Кий с братьями в Киеве, князь Мал у древлян, «князья подъ Ольгомъ суще» — как увидим покорившиеся остатки прежних владетельных родов — явно указывают на существование у нас, наравне с прочими славянскими племенами и при тех же, конечно, условиях, родового монархического начала.

Шлецер и г. Соловьев, каждый по-своему, толкуют значение князей и княжеского имени в летописи Нестора.

О русских князьях до варягов Шлецер даже не помышлял. Он искал аналогий Руси у американских дикарей, у далекарлийских крестьян и т. д., везде, кроме славянских племен. «Какая нужда русским, — говорит он, — до всех мелких подробностей о мизийских болгарах, моравах, дунайских словенах, вендах при Балтийском море и пр.?» На основании и вследствие исторических понятий, выдающихся из применения этого положения к изучению древнерусского быта, мы узнаем, что русские славяне в IX веке, подобно далекарлийским крестьянам при К. Сверре, еще не знали, что такое король; слово князь имело у них значение не государя, а главного супана, главного старейшины; в Лаузице оно вообще означает почтение; в нижнем Лаузице и в Богемии священник преимущественно называется кнезъ.

Эверс опровергал Шлецера примерами из Св. Писания и самой летописи; и в том, и в другой слово князь имеет постоянное значение владыки, государя; о князьях до варягов он заботился не более Шлецера. Я не знаю, до какой степени известие Торфея о невероятной дикости далекарлийцев во второй половине XII столетия понято Шлецером в его настоящем значении; но позволю себе заметить, что понятия о княжеской власти, о знаменитости рода и пр. проявляются у всех народов при первом их вступлении на историческое поприще и нисколько не предполагают необыкновенного развития общественного образования. Не говоря уже о народах древнего мира, мы знаем, из Тацита и других писателей, что германцы имели князей и старинные княжеские роды задолго до Рождества Христова. Как маркоманны и квады из родов Марбода и Тудра, так вандалы избирали своих королей из рода Ардингов; вестготы из Бальтов, остготы из рода Амалов. Мне допустят, надеюсь, что славянское племя в IX веке стояло по образованию не ниже германского в первом. Аттиловы гунны не отличались особенной утонченностью просвещения; между тем едва ли кому войдет в голову превратить Аттилу из царя в обер-супана или Landvarnarmann’а. Что же касается до религиозного значения слова князь, оно не умаляет, а усугубляет его политическое значение. Славянский князь был вместе жрецом и судьей. Как Лех Воймир в поэме Cestmir’a «Vlaslav», так у нас Владимир лично приносит жертвы богам. У древних греков, времен героических, достоинство жреца было неразлучно с княжеским званием; о готском короле Комозике читаем у Иорнанда: «Hie etenim et rex illis et pontifex ob suam peritiam habebatur et in sua justitia populos judicabat». «Слово князь, — говорит Эверс, — является без числа в летописи Нестора и при различных сочетаниях, но никогда не означает оберегателя границ, молодого дворянина или попа».

Г. Соловьев именует прежних князей до варягов родоначальниками, старшинами, князьями племен; достоинство старшин у славян, говорит он, не было наследственно в одной родовой линии, т. е. не переходило от отца к сыну; боярские роды не могли произойти от прежних славянских старшин (у Нестора князей) по ненаследственности этого звания; вот почему славянские князья исчезают с приходом князей варяжских и пр. Единственная причина, по которой словено-русские князья до варягов представлены у г. Соловьева какими-то ненаследственными старшинами-родоначальниками, заключается в том обстоятельстве, что, по его мнению, старшинство их не было наследственно в одной линии, не переходило от отца к сыну, как в быте кланов; «у наших славян князь долженствовал быть старшим в целом роде, все линии рода были равны относительно старшинства, каждый член каждой линии мог быть старшим в целом роде, смотря по своему физическому старшинству». Это, впрочем, совершенно правильное представление княжеских отношений и прав на доваряжской Руси, очевидно, взято г. Соловьевым из примера отношений между князьями Рюрикова дома в XI, XII и последующих веках; и у них старшинство не переходило от отца к сыну, не было наследственно в одной родовой линии; следует ли отсюда превращать их в ненаследственных старшин?

Где отличие между прежними князьями и Ярославичами, Ольговичами, Мономаховичами? Или одно и то же проявление родового начала в быте доваряжских и варяжских князей принимает по надобности название «ненаследственности старшин» или «права князей на дедовское наследство»? Одно из двух: или прежние князья были временными, на известный срок или пожизненно избираемыми старшинами, без внимания к роду и происхождению, как в наше время президенты Соединенных Штатов; или они были наследственными князьями в славянском значении этого слова, в смысле Премыслидов, Пястов, Рюриковичей. Мы видели наследственных, однородных князей у всех славянских племен с времен незапамятных. Обратимся к Нестору.

Только в двух местах летописи говорит он прямо о князьях до Рюрика: «Но се Кий княжаше въ роде своемъ» — «И по сихъ братье почаша родъ ихъ держати княженье въ поляхъ, въ деревляхъ свое» и пр. Мне кажется, эти слова не допускают двух толкований, особенно, если к ним применить то специальное, строго определенное значение, какое всегда имеют у летописца выражения князь и княжить; здесь перед нами уже, конечно, не ненаследственные старшины, а князья, княжеские роды в полном смысле этих выражений во всех местах летописи, у всех славянских народов. Не иначе понимали сказаний Нестора и позднейшие составители летописей; особенно замечательна так называемая Густинская летопись по верности взгляда на его определение доваряжской Руси.

Представителем значения в летописи и в истории доваряжских князей на Руси является древлянский князь Мал около половины X века. Он не норманн, не варяг; он единственный, нам известный по имени, не покорившийся вяряжской династии князь от прежних словенорусских князей. Г. Соловьев не признает его князем всей Древлянской земли: «По всему видно, — говорит он, — что он был князь коростеньский только, что в убиении Игоря участвовали одни коростеньцы под преимущественным влиянием Мала, остальные же древляне приняли их сторону после, по ясному единству выгод; на то прямо указывает предание; „Ольга же устремися съ сыномъ своимъ на Искоростень градъ, яко те бяху убили мужа ея“. Малу, как главному зачинщику, присудили жениться на Ольге; но, повторяем, ниоткуда не видно, чтоб он был единственным князем всей Древлянской земли; на существование других князей, других державцев земли, прямо указывает предание в словах послов древлянских:

„Наши князи добри суть, иже распали суть Деревьску землю“; об этом свидетельствует и молчание, которое хранит летопись относительно Мала во все продолжение борьбы с Ольгою».

Что именно хотел сказать г. Соловьев этим не совсем понятным объяснением, угадать мудрено; по всему видно, что Несторов Мал никак не ложился в принятое им представление о доваряжских князьях на Руси. Одни коростеньцы, говорит он, участвовали в убиении Игоря под влиянием Мала? Но не все же древляне, от первого до последнего, могли убивать киевского князя в одно данное время.

Ольга пошла на Коростень? Но куда же ей было идти? Слова древлянских послов доказывают существование, кроме Мала, других князей, державцев Древлянской земли? Без сомнения. Как Изяслав Ярославич не был единовластцем в Русской земле, а только киевским, т. е. старшим русским князем, так и коростеньский князь Мал в отношении к прочим древлянским князьям, своим родичам. История Мала свидетельствует до очевидности как о старшинстве Коростеня между древлянскими городами, так и о старшинстве Мала перед прочими князьями-родичами Древлянской земли. Древляне, посланные к Ольге, договариваются от имени всей Древлянской земли, не одного Коростеня.

«Посла ны Деревьска земля, рекуще сице: мужа твоего убихомъ, бяше бо мужь твой аки волкъ восхищая и грабя, а наши князи добри суть, иже распасли суть Деревьску землю; да пойди за князь нашь за Малъ; бе бо имя ему Малъ, князю деревьску». Не знаю, можно ли выразить яснее понятие о Мале как о старшем в роде древлянских князей. Что слова «а наши князи добри суть, иже распасли суть Деревьску землю» относятся к одному, определенному древлянскому княжескому роду, разумеется само собой.

Сказанием о Мале объясняется прежде выведенное о доваряжских князьях вообще: «И по сихъ братье почаша родъ ихъ держати княженье въ поляхъ, въ деревляхъ свое, а дреговичи свое» и пр. Мысль летописца ясна; ее выражения определенны; никакая софистическая изворотливость не возможет против положительно засвидетельствованного Нестором существования на Руси до варягов наследственных князей и княжеских родов наравне с другими славянскими племенами.

Были ли русские князья до варягов членами одного рода, как у оботритов и лутичей в VIII–XII веках, как Премыслиды у чехов, как впоследствии у нас Рюриковичи? При начале вероятно; эпоха призвания застает княжеские роды уже в полном расстройстве. Несомненно кажется деление Руси на два родовых княжеских центра (так было и у вендских славян), соответствующих ее древнейшему племенному делению на словен и на собственную южную русь.

Вследствие не дошедших до нас и, вероятно, до самого Нестора исторических переворотов, каждое из южных племен является у него уже отдельным княжением; мы видим то же самое и на Руси XIII столетия; Русь разделяется на несколько независимых княжеств, из которых каждое имеет своего великого князя и своих удельных князей. Северный центр обозначен яснее по волостям.

Я повторяю, с надлежащими по моему мнению объяснениями, слова летописца: «И по сихъ братья держати почаша родъ ихъ княженье въ поляхъ; въ деревляхъ свое, а дреговичи свое, а соловени свое въ Новегороде, а другое (т. е. словене держали другое княжение) на Полоте, иже полочане. От них же (т. е. от словен же имели свое княжение) кривичи, иже седять на верхъ Волги, и наверхъ Двины, и наверхъ Днепра, ихъ же градъ есть Смоленскъ; туда бо седять кривичи, таже северъ отъ нихъ».

Этих слов нельзя, кажется, понять иначе ни в грамматическом, ни в историческом смысле. Шлецер переводит неправильно и произвольно. Он говорит: «Также дреговичи, словене новгородские и полочане, сидящие на Полоте, имели каждый свое особое княжение». Слова «и другое на Полоте» относятся очевидно к словенам; одно княжение в Новгороде, другое в земле полочан, вот смысл Несторовых слов. Иначе ему следовало бы сказать: «А полочане свое на Полоте».

Далее у Шлецера «отъ сихъ (в сторону?) сидятъ кривичи на Двине» и пр. У Нестора сказано «отъ нихъ же кривичи иже седять». По какому праву выпускает Шлецер слово иже? Между тем, все значение Несторовой мысли заключается в этом слове. От словен же, говорит он, имели свое княжение и остальные кривичи, те, что сидят наверх Волги и пр., т. е. кривичи смоленские. Кривичи у Нестора делятся на полоцких («а первии насельници въ Новъгороде словене, Полотьски кривичи» и пр.) и смоленских.

Кривичи полоцкие — те же словене как по происхождению, так по языку и по имени; они стоят в летописи под именем полочан в числе племен, говорящих особым словенским наречием; смоленские, вероятно, смешанные с литвой или ляшскими племенами, не упоминаются в исчислении шести словенских племен; новое доказательство в пользу вышеприведенного мнения Касторского, что имя кривичей не этнографическое, а служило отличием тех племен на Руси, которые в религиозном отношении признавали власть ромовского жреца Криве-Кривейто. Полоцкие кривичи (вернее, полочане) единоплеменники словен новгородцев, участвуют в призвании варяжских князей; Трувор садится в их старшем городе Изборске «а то ныне пригородокъ псковский, а тогда былъ въ кривичехъ больший городъ». Мы не имеем ни малейшего повода принимать ни старейшинство Полоцка перед Изборском, ни завоевания Синеусом мери и муромы; Трувором Полоцка.

Это мнение основано единственно на опущении в летописи мери и муромы в числе призывавших племен; Полоцка в числе городов Рюрика, Синеуса и Трувора в первую минуту призвания. Но если придерживаться буквально слов летописца в тех местах, где он ясно выражается в общем смысле, каким образом объяснить его молчание об Изборске в числе городов, перешедших к Рюрику после Трувора? Все эти города, иные как чисто словенские, таковы Изборск, Псков, Полоцк; другие как словенские поселения в финских землях: Белоозеро, Ростов, Муром, входят в состав северных волостей и по смерти двух братьев поступают в единую власть старшего, Рюрика.

«По дву же лету Сунеусъ умре, и брать его Труворъ, и прия власть Рюрикъ; и раздая мужемъ своимъ грады, овому Полотескъ; овому Ростовъ, другому Белоозеро». О смоленских кривичах мы знаем наверное, что они не участвовали в призвании, и Рюрик не сажает у них своих мужей; что, между тем, их земля была действительно уделом новгородского княжения, видно не только из слов летописи «отъ нихъ же кривичи, иже седять наверхъ Волги» и пр., но также из действий Олега и предания Несторова: «Поиде Олегъ… и приде къ Смоленьску съ кривичи (разумеется полоцкими) и прия градъ, и посади мужь свой». Выражение прия не допускает мысли о завоевании; так выше «и прия власть Рюрикъ».

Замечание летописца «и приде къ Смоленьску съ кривичи» указывает на добровольную сдачу; вероятно, смоленские кривичи состояли к полоцким в отношениях младшего племени к старшему.

Олег принял Смоленск от имени и по праву новгородского (в теснейшем смысле полоцкого) княжича Игоря. Наконец, у Шлецера: «На северъ отъ нихъ у Белаозера сидитъ весь» и пр. Здесь, посредством произвольной пунктуации, Шлецер соединяет не менее произвольно два совершенно отдельных предложения, а под словом «северъ» разумеет ошибочно «на северъ». Я замечаю: 1) Нестор всегда упоминает о северянах в исчислении словенских племен; опущение их в этом месте было бы непонятно; 2) «таже северъ отъ нихъ» по-русски не значит «на Северъ»; 3) как в этом, так и в следующем за ним тотчас месте северяне означены под собирательной формой «северъ»: «Се бо токмо словенескъ языкъ въ Руси: поляне… северъ» и пр. Из Несторовых слов должно заключить, что в прежние времена северяне принадлежали к новгородскому княжеству, т. е. что их область была волостью княжеского рода, имевшего свой стол в Новгороде.

Имя северян указывает на северную колонию; Новгород Северский так назван в память о Великом Новгороде. При повествовании о расселении племен северяне также приводятся в связь с новгородцами; Нестор как бы указывает на них, в смысле словенской (новгородской) колонии: «Словени же седоша около езеря Илмеря, прозвашася своимъ имянемъ, и сделаша градъ, и нарекоша и Новъгородъ, а друзии седоша по Десне, и по Семи, по Суле, и нарекошася северъ». В обоих местах упоминается о северянах не по географическому их положению, после полян и древлян, но по родственному, после новгородцев-словен. Не случайным образом соединяет летописец северян и в религиозном отношении с ляшскими племенами, радимичами и вятичами.

«И радимичи, и вятичи, и северъ одинъ обычай имяху», а о сожжении мертвых «еже творятъ вятичи и ныне». Северяне были от новгородцев; а Новгород, как увидим, состоял уже задолго до Рюрика в особых отношениях к вендскому западу. И впоследствии вятичи принадлежали к Черниговскому (Северскому) княжеству. По всему видно, что Нестору были хорошо известны отношения княжений и племен на доваряжской Руси. Вполне верно замечает по этому предмету г. Срезневский: «На правах древних княжеских родов основано первое деление Руси на волости; в роде Рюрика оно только повторилось, уже утвержденное древним обычаем».

Как на Западе, так и у нас, основанное на патриархальном начале господство княжеских родов должно было непременно вести к усобицам княжеским. Мы уже видели, что об этих усобицах, как об общеславянском факте, свидетельствуют все иноземные писатели. Об этих усобицах сохранилось предание и в позднейшее время.

«Не можемъ знати, въ кая времена и лета княжаше сей Кий, и колько летъ княжи, и какова дела и строения и брани его быша, или кто по немъ княжи, имеяше ли сына, или не, и колико леть по немъ премину до великаго князя Рурика, его же бояре Асколдъ и Диръ княжаху въ Киеве; о томъ бо писания не имамы, токмо се вемы, яко по смерти сихъ братий многая нестроения и междособныя брани быша, возста бо родъ на родъ».

Нестор знал, разумеется, более составителя Густинской летописи об эпохе до Рюрика, по крайней мере, по народным преданиям, песням и пр., и если его летопись не представляет нам подробностей о быте и об отношениях прежних князей, это должно отнести не к одному неведению летописателя.

Сухость известий, а иногда и умышленное его молчание о княжеских родах до варягов понятны; новая династия боялась воспоминаний и переворотов. Как у подозрительных греков, так и у нас не терпели князей из чужого рода. Из благочестия Нестор молчит о язычестве; из осторожности о прежних князьях, о судьбе, постигшей Мала и древлянский княжеский род после Ольгиной мести и пр. Предание о Вадиме и о восстании новгородцев дошло до нас только в одном, позднейшем списке летописи.

Ни законы исторических аналогий, ни положительное свидетельство наших летописей, ни, как увидим, самый ход и развитие начальной русской истории не допускают уединения словено-русских племен от общих органических условий славянской жизни. Шлецер удивлялся, каким образом Шторх, ученый человек, сведущий в немецкой словесности, мог напасть не только на неученую, но и уродливую мысль о торговле России с Востоком в VIII столетии, мысль, говорит он, которая, конечно, опровергала бы все, что до сих пор о ней (о России) думали.

Нам известно теперь, что эта торговля восходит не к VIII, а к VII столетию, а может быть, и далее. Что арабские монеты в отношении к торговле, то самое в отношении к гражданскому развитию и быту доваряжской Руси, ее непременная аналогия с остальными славянскими племенами, засвидетельствованные в ней летописью общеславянские гражданские учреждения, положительные указания Нестора на существование княжеских родов в древней Руси, ход и развитие русской истории в последующие эпохи.

Отвергать совокупность этих явлений так же неверно, как представлять наше древнее язычество еще неразвившимся до поклонения богам; Перун и Волос в мифологии имеют значение Кия и Мала в истории; г. Соловьев, не допускающий князей на Руси до варягов, не имеет права отвергать, основанного на его же учении мнения г. Кавелина об отсутствии у наших предков-язычников понятия о богах и теогонической системы.

Вообще все эти представления о дикости и младенчестве древних, оседлых народов берут свой источник в ложном понятии о законах нравственного организма человека, в неверной точке сравнения прошедшего времени с настоящим. Грекам времен Гомера было неизвестно письмо; между тем герои Троянской войны не были ни ирокойцами, ни альгонкинцами.

Оседлое русское племя, имевшее города и торговлю (несравненно более развитую, чем остальные славянские племена), не могло в органическом развитии своем отстать на несколько столетий от прочих ему однокровных народностей. Как у них, так и на Руси патриархальному началу следовало проявиться (и оно действительно проявляется), с одной стороны, в особом значении родового и племенного старшинства, вызывающем вражды племенные и религиозные; с другой, в утвержденном на понятиях о родовой собственности значении княжеских родов и власти, вызывающем усобицы княжеские.

После всего сказанного до сих пор о характере словено-русского быта до варягов мы считаем себя вправе заключить: будь призвание князей проявлением в словено-русских племенах потребности перехода от родового или, как другие хотят, общинно-семейного быта в гражданский, следы этого перехода отозвались бы в каждой строке летописи; но где они? Где намек на Рюрика, Олега, Игоря, Святослава как на миротворцев, посредников между враждующими родами или общинами?

Как до Рюрика, так и при князьях варяжской династии начальная история знает одни только племена. Ольга идет по Древлянской и Новгородской земле, уставляя уставы, уроки и дани; о примирении родов, общин, старейшин нет и помину. Представление, какое иные из наших исследователей себе составили о внутреннем устройстве доваряжской Руси, взято, по их собственному сознанию, из примеров позднейшего времени, указывающих, говорят они, на древний быт племени, а не на последующие нововведения. Но по учению тех же исследователей, варяжские князья призваны именно для нововведений.

Находя на Руси XII–XIII столетий те самые учреждения, для безотлагательной отмены которых новгородцы и полочане решились на призвание князей от враждебного скандинавского племени, мы вправе предположить, что необходимость наряда, как цель, мало отвечала отчаянной попытке северных общин, как средство.

Варяжские династы не только не касаются коренных постановлений словено-русского общества, но еще при первой возможности подчиняются добровольно его основным законам; Святослав делит Русскую землю между своими детьми на общих всем славянским народам правах княжеских родов. Где же новый элемент, внесенный варягами в русскую жизнь? Где отличие во внутреннем быте восточных племен до варягов и при варяжских князьях?

Я не отрицаю присутствия родового начала в коренных явлениях древнерусского быта; это начало живет и доныне в исконных учреждениях славянского мира. Но между началом и бытом есть рознь; первое допускает даже противоречащие ему постановления общегражданского свойства; при исключительно родовом или исключительно общинном быте не может быть речи ни о сословиях (а они были: бояре, гридь, огнищане); ни о городах, как отдельных центрах, при особом значении племенного и религиозного старшинства; ни о наследственности в родах княжеских и т. п.

Вообще жизнь народов явление сложное, не удобоподводимое под какой-нибудь предвзятый теоретический уровень; всего менее здесь, где дело идет о народе древнем, земледельческом, бывшем, как думают не без основания, еще до Геродота в близких сношениях с греческими поселенцами Черномория. Ни в каком случае, а для нас это главное, сказание летописи о призвании князей не найдет себе пояснения в навязываемых славянам и финнам искусственных побуждениях; по учению норманистов, варяги призваны для оберегания славян и чюди от нападений балтийских пиратов, и они не оберегают их ни от каких нападений; по учению приверженцев родового и общинного устройства, они призваны миротворцами между родами и общинами; и они не мирят никаких родов или общин.

Слова летописца «и почаша сами въ собе володети; и не бе въ нихъ правды, и вста родъ на родъ, быша въ нихъ усобице, и воевати почаша сами на ся» представляют живую, всеславянскому историку знакомую картину того состояния брожения и смут, откуда вышло призвание новой династии князей.

По мере размножения прежних княжеских родов, при недостатке образования и письменности терялась нить старшинства и вместе с ней идея законности; пользуясь враждами племен, разжигаемыми донельзя притязаниями одного города перед другим, на родовое и религиозное старшинство, князья находили в них неисчерпаемый предлог к усобицам; сами же, при неясности своих прав и выдающейся отсюда шаткости княжеской власти, постепенно теряли в глазах народа свое значение как владельцев земли.

Нет сомнения, что вражды племен и междоусобия князей имели место и при варяжской дани; норманны и германцы, бравшие временные дани с вендских славян, хазары на южной Руси, монголы в XIII–XIV столетиях не вступались во внутреннее управление покоренных ими земель; изгнание варягов было, по всем вероятностям, нечто вроде избиения татарских баскаков в Твери при князе Александре Михайловиче.

Между тем, понятно, что первое упоение торжества над иноплеменниками обнаружилось новым разгаром страстей в князьях и в народе, новыми притязаниями на старшинство родов, племен и князей; из этого хаотического состояния новгородская держава могла выйти только передачею княжеских прав в новую княжескую династию.

Эта мысль, этот факт не представляются явлением беспримерным в истории славянских народов. Наша летопись полна известий об изгнании (особенно новгородцами) одного князя для замещения его другим; мы знаем, что у вендских славян, в случае несоблюдения князем основных законов государственного устройства, народ считал себя вправе отрешать его от стола. В 819 году по настоянию оботритских бояр и нарочитых мужей император Людовик осудил оботритского князя Славомира к изгнанию, передав все права его Сидрагу Дражковичу.

В 823 году лутичи изгоняют своего старшего князя Милогостя и сажают на великокняжеский стол меньшего, Сидрага Любовича. Еще в 762 году уже ославянившиеся болгары, истребив до последнего отпрыска свой древнекняжеский род Кубратичей, избирают себе в князья (впрочем, ими также вскоре убитого) Тальца. Об изгнании новгородцами, полочанами и т. д. прежних князей как предшествовавшем призванию варяжских, я надеюсь представить положительные, по возможности, доказательства в следующей главе.

Теперь, чего искали словене в своих новых князьях, куда должны были обратиться для избрания новой династии? Требования призвания определяются его причинами. Притязания прежних княжеских родов прекращались только передачей прав их в иной, высший по своему значению в Славянщине род славянских князей; потребности наряда могло удовлетворить только призвание князя, который бы владел Словенской землей и судил по праву, разумеется, словенскому.

«Поищемъ собе князя, иже бы володелъ нами и судилъ по праву». Таковым не мог быть никто из южных князей; Новгород был старшим городом, его князья старшими князьями в Руси; никто из князей неславянского происхождения, ибо старшинство или благородство иноземного князя не имело смысла для словенских племен; судить же по словенскому праву мог очевидно только славянский князь, вскормленный на основных законах славянской гражданственности.

«Советъ даю вамъ, — говорит новгородский старейшина, — да послете в Руськую землю мудрые мужи, и призовете князя отъ тамо сущихъ родовъ».

Если бы не история и народное предание, историческая логика указала бы на поморских князей.

Источник: Гедеонов С.А., историческое исследование «Варяги и Русь», С.- Петербург, типография Императорской Академии наук, 1876, с.714. Фото: pixabay.com